otrdiena, 2021. gada 13. aprīlis

Роль государственных лидеров: сокращенная версия

 

                                                     Cogito, ergo sum”

                                                                                   Рене Декарт



Роль государственных лидеров в ценностной ориентации и мотивации поведения людей

 

      Здравомыслящие люди рано или поздно приходят к выводу, что мотивы их деятельности, ориентация жизненных ценностей в первую очередь определяются средой, в которой индивид рос, получал образование, становился личностью.

      И это и семья, и своеобразие унаследованных от родителей генов, а также взаимоотношения с другими людьми. Но превыше всего это влияние господствующего в конкретной стране уклада. Системы, которая исторически сложилась и которую находящаяся у власти политическая элита продолжает по своему усмотрению совершенствовать и поддерживать всеми доступными способами. То есть – это политики, уполномоченные гражданами страны. Которые в действительности – зачастую в результате различных политтехнологических манипуляций – оказываются обманом насажденными и навязанными народу представителями и ставленниками высокомерных олигархов&милитаристов. 

Продолжение статьи: см. e-book : https://www.litres.ru/ervin-filippov/kak-izbavitsya-ot-okov-totalitarizma-vyzov-preodolet-politi/

 https://www.ozon.ru/product/kak-izbavitsya-ot-okov-totalitarizma-526017537/?sh=lUPMEml_0g

​​​​​​​https://www.super-izdatelstvo.ru/product/kak-izbavitsya-ot-okov-totalitarizma

                                                                       *  *   *

      

Политика и моральдостоинство, бесстыдство и власть

Иван Микиртумов

 В диалоге Платона «Государство» затравкой сюжета является утверждение, согласно которому справедливо то, что установлено властвующими. Было бы легко спорить с этим утверждением, располагая системой моральных норм, санкционированных божеством, обоснованных научной теорией или хотя бы данными опыта. Но в истории человечества моральная гегемония всегда исходила именно от политической власти, и, хотя лидерство в этом отношении удерживают тоталитарные режимы, либерализм, демократия и гуманность учреждались в ходе суровой социальной борьбы, гражданских войн и революционного террора.

Когда последним основанием морали оказывается воля победителя, это называется мораль сильного. Но содержание понятия о справедливости не всегда находится в центре политики. Более того, чаще всего противоборствующие стороны имеют одни и те же представления о том, кто достоин власти, и сводятся они к тому, что достоин ее сильнейший. Это уже право сильного.

Моральное основание борьбы дискриминированных классов и групп за эмансипацию, т. е. обретение полноты прав и свобод, состоит в отрицании справедливости привилегий правящих и подавления подчиненных, из которого вытекает моральный долг изменения этого порочного порядка. Мораль сильного и право сильного при этом не отвергаются, и, чтобы воспользоваться ими, угнетенные массы обращаются к топорам, вилам, гильотине и прочим инструментам революционной законности.

Содержание справедливости состоит, таким образом, из частей этической и политической. Первая отражает представления о человеке как таковом, о разновидностях людей и о том, как, сообразно с их природой, с ними необходимо обращаться. Вторая часть обосновывает, почему будет справедливым воплощение того или иного устройства общества, описанного в первой части. Здесь тоже присутствует учение о человеке, раскрывающее связь власти, моральности и разума.

Одна из теорий, показывающих эту связь, гласит, что те, кто сумел захватить и удержать власть, – лучшие и мудрейшие. Другая указывает, что властвующие кажутся такими, пока их не насадили на вилы, и что поэтому обладание властью ничего толком о человеке сказать не может, а начинать нужно с другого конца, т. е. искать лучших людей общества и ставить их властителями. Третья теория смеется над этим проектом: мол, кто и как будет искать, и кто «поставит»? Нужно, говорят здесь, чтобы действовал демократический механизм, который возвышал бы лучших. Четвертая теория возражает, что механизма такого нет и быть не может, ибо массы алчны и глупы и властителей выберут подобных себе. Нет, лучше, когда все государство находится в руках избранных семейств, одно из которых правит наследственно. Пятая теория совмещает демократию с царской властью, шестая придумывает, как усовершенствовать одну только демократию, и т. д. При всех вариантах мораль сильного и право сильного остаются неизменными, меняется только его индивидуальная или групповая персона.

Иметь достоинство

В сражениях за эмансипацию надежно и издревле дискриминированного большинства – простолюдинов – о переопределении справедливости можно было не беспокоиться: люди, чувствующие эксплуатацию хребтом, не нуждаются в богатых аргументах. Гораздо труднее решиться на борьбу, т. е. на реализацию этического проекта. Она начинается тогда, когда риски и издержки кажутся меньшими, нежели ожидаемые блага. Люди втягиваются постепенно, ведомые немногими лидерами, роль которых состоит прежде всего в распространении новых стандартов достоинства и чести. Под достоинством мы понимаем норму того, как к нам должны относиться другие, а под честьюнашу способность заставить их относиться к нам соответствующим образом, т. е. уважать наше достоинство.

Но в чем состоит достоинство? Оно определяется временем, местом, сообществом, статусом человека, его чертами. При традиционном укладе старых режимов простолюдин-мужчина низкого звания почти вовсе лишен достоинства. «Почти» означает, что есть люди и пониже – также простолюдины, но женщины, дети, старики, «инородцы» и «иноверцы», сирые и убогие, которых можно презирать, подчинять, эксплуатировать и т. д. Под такого рода отношения при моем движении вверх по социальной лестнице подпадает все больше людей, и мое достоинство находится в прямой зависимости от объема владения и пользования другими.

Во всегда неясной оценке соотношения возможных издержек и благ от моего бунта против несправедливого порядка стремление обладать достоинством или защитить его играет иногда решающую роль. Возможно даже не «иногда», а «всегда» – судить об этом нелегко, ибо здесь мы попадаем в сферу трудно измеримых аффектов. Поэтому, хотя о достоинстве говорит всякий бунтарь, три сотни лет борьбы за эмансипацию простолюдина для одной седьмой части человечества увенчались успехом скорее чудесным образом, нежели закономерным.

Элементы эксплуатации сохраняются как внутри развитых обществ, так и в их отношениях с «третьим миром», но ее степень и масштабы уменьшились радикально, паразитизм высших на низших уступил место симбиозу, игре с положительной суммой. Более того, в странах-лидерах современного мира сложился уникальный порядок, в котором главным условием прогресса, т. е. приращения знаний, богатств и социальной эффективности, является большинство, состоящее из свободных граждан, достоинство и честь которых хорошо защищены.

Как купить долю нелегитимной власти

Исторический путь свободы полон уникальными стечениями обстоятельств, и это делает границу между частями человечества «развитой» и «не очень» почти непреодолимой. Причины здесь чисто политические: эмансипация большинства прямо противоречит интересу правящих меньшинств «третьих стран», господство которых основывается на бесправии, несвободе и бедности. Конечно, на словах цели прогресса нельзя не заявлять, поэтому все и всяческие права и свободы провозглашаются, а потом имитируются. Люди оказываются в двусмысленном положении, ибо зовутся гражданами государстваинституции, призванной созидать общее благо,а являются принуждаемыми силой подданными нелегитимного меньшинства.

Если бы такое политическое образование прямо назвало себя диктатурой, двусмысленность исчезла бы, а на ее месте возник вызов притязаниям людей на гражданское достоинство. Отвечать на него, т. е. объяснять, почему ты терпишь свое бесправие и свою несвободу, пришлось бы так или иначе каждому, и это делает откровенность диктатуры неудобной – люди теряют лицо, им стыдно признаваться в бессилии, трусости, невежестве. Двусмысленность же в этой ситуации позволяет наиболее сообразительным свое достоинство продать.

Сделка заключается с властью. Предметом мены с ее стороны выступает предоставляемая мне возможность так или иначе эксплуатировать других людей. Это несет мне не только материальные выгоды: люди, подавляемые мною и с моим участием, не зададут мне вопрос о моем достоинстве, ибо по отношению ко мне они ничтожны. Совершив сделку, я становлюсь агентом власти и в тот же момент ее пропагандистом. Теперь я сам заинтересован в риторической имитации демократического и правового порядка. Он спасает мое лицо перед теми, кого я мог бы устыдиться (если такие люди еще остались), и обеспечивает широкую диффузию лжи, ее легитимацию, подталкивающую все больше и больше людей к сделкам по продаже достоинства, читай – совести. В этом моральном секторе экономики каждый стоит столько, сколько урона, унижения и бесчестия он способен принести другим. Так начинается разгул бесстыдства.

Бесстыдство относительное и абсолютное

«Стыд – в глазах», – говорит греческая поговорка. Бесстыдник для нас – это тот, кто не скрывает в своих словах и поступках устремлений с нашей точки зрения низменных, недостойных и бесчестных. Такой человек пренебрегает нашими мнениями о нем и вообще нашими ценностями, он нас не стыдится, ибо нас презирает, но стыдится кого-то другого, кого уважает. Ценности групп различны: то, что бесстыдство для нас, нормально для других, то, что бесстыдно вчера, перестает быть таковым сегодня, и наоборот. Борьба с враждебной системой морали включает в себя и бесстыдное относительно нее поведение, а также практики цинизма как последовательного и систематического размывания нормативного.

Бывают, однако, люди, для которых безразлично любое мнение о них. Такие бесстыдники делятся на два вида. Первые органически равнодушны к признанию и одобрению со стороны окружающих, вторые же – психопаты-социопаты, которые людей ненавидят, получают удовольствие от того, что идут им наперекор, вредят и пакостят. Такие антропологические типы можно встретить по обе стороны ценностного конфликта, они есть и во власти, в лагере ее противников, а также в любой из разнообразных групп, но не потому, что какие-либо ценности вообще могут их привлечь. Психопат-социопат оказываются где-либо случайно и мимикрирует, движимый своим стремлением возвыситься над окружающими и вредить им. Нельзя быть бесстыдником одновременно в абсолютном и в относительном смысле, поэтому борцы за новую этику напрасно сделали из Трампа пугало и в то же время мишень. Он относится к бесстыдникам абсолютным, а потому безотказно радует тех, кому нравится, и неуязвим для тех, кому не нравится.

Для ситуации торговли достоинством характерен разгул как раз относительного бесстыдства. Почему именно разгул? Потому что некий ближний, еще вчера воспринимавшийся тобой как равный, как связанный с тобой общечеловеческим, национальным или групповым братством, сегодня вдруг становится агентом власти и не скрывает своих планов на тебе паразитировать. «Не стыдно сидеть у меня на шее?» – интересуешься ты и получаешь в ответ: «Каждый сам кует свое счастье, не был бы ты дураком, сидел бы на моей шее». Россияне из партии «86%», кстати, с этим совершенно согласны.

Меланхолия неисправимой ошибки

Советская власть была особым случаем и до полноценного диффузного цинизма не дошла, потому что пала жертвой другого порока. Имитацию прав и свобод производили формально, врали скучно и всегда одно и то же, правом сильного пользовались без артистизма и огонька, в общем, пренебрегали последним оправданием бессмысленного существования – эстетикой. Причиной ее забвения была атмосфера меланхолии обреченности, вызывающей сегодня даже ностальгию. Обреченность же указывала на какую-то фатальную и неисправимую ошибку, которая внешне проявилась, в итоге, в неспособности СССР стать Китаем и организованно перейти от «развитого социализма» хоть к какому-нибудь капитализму, т. е. выжить. Проскользнула эта ошибка при рождении советского дискурса социального знания и коммуникации.

Чувства здесь, чтобы стать надежно управляемыми изнутри и извне, должны быть подавлены и замещены нормированной чувствительностью жесткой системой аффективно искаженных понятий. Социальное знание тоталитаризма подобно минному полю, и, чтобы чувствовать себя спокойнее, его понятия и их сцепления в мысли необходимо окрасить ценностно и аффективно. Выразимая в них картина мира становится поэтому нормативной. Сразу понятно, что мир таков, каким власть предписывает ему быть, – это следует из нормативной приемлемости одних слов и неприемлемости других.

Нормируются и эмоции, которые должны в связи с ними переживаться, так что понятия и мысли правильные вызывают и радость, и любовь. Все это разрастается в аффект коллективной ревности к альтернативному знанию, чувствованию и моральной оценке. Почему какие-то вообще мысли приходят не в мою голову, ускользают от моего контроля, как они смеют меня игнорировать! А ведь всякая альтернатива может заразить мое мышление, проникнуть в слова и погубить теперь уже мое тело.

Действия, которые совершают в подобном аффекте, всегда и только иррациональны. Например, понятное стремление взять верх над политическими противниками превращается в жесточайший массовый террор, и столь же понятное стремление опекать и поддерживать лояльные группы становится гиперконтролем. Здесь враги и друзья рассматриваются как навсегда определенные идентичности, так что никакое действие в отношение них не меняет их свойств, они не перестают вызывать тревогу. Мертвым врагом никогда не лишне еще раз выстрелить из пушки, а живого друга не мешает приковать к трубе еще одной парой наручников.

В аффективно модулированных простых, в общем, понятиях врага и друга, победы и поражения, государства и общества, блага и зла рациональность и целесообразность отодвинуты далеко назад. На первом плане зудящие места. Это вечная тревога, вызываемая содержанием социальных понятий, которые неотделимы от ставших внутренне необходимыми форм их переживания. Чувства замещены чувствительностью, моральные ценностиханжеством. Все силы духа уходят на «расчесывание» зудящих мест. Оно осуществляется коллективно – централизованно, иерархично, снизу доверху, эти практики забирают внимание элит и простолюдинов, обрастают нюансами, предполагают угадывания, подыгрывания, диссонансы и консонансы.

Передовица «Правды», сообщение ТАСС, доклад партийного функционера, реплика иностранного политика, цитата из иностранной прессы, приветственная телеграмма Чаушеску, диссертация о принципах научного коммунизма, роман Юрия Бондарева, – все открывается для внимательной выверки мыслей, акцентов, намеков, аффектов. Конечно, дефицит масла и гречки, каких-то телевизоров, джинсов, сапог, вместе с тысячью иных проблем, которыми недосуг было заняться, при первой же возможности отправили советский коммунизм под откос. Очевидная вина его состояла в том, что до жизнеспособного тоталитаризма он в своей ревнивой чувствительности на месте прагматичной рациональности просто недотянул и, к тому же, свихнув сам себе инструменты разума, лишился способности критического анализа.

Унаследованная россиянами меланхолия не дает притязаниям на справедливость, достоинство, права и свободы стать общепризнанными и взаимно признанными. Примечательно, что в обстановке их низкой интенсивности не может должным образом состояться и разгул бесстыдства: россияне ничего хорошего не ждут друг от друга, а потому не имеют поводов для сильных разочарований. Остается любоваться парадом психопатов-социопатов.

Текст подготовлен на основе доклада «Обостренная моральная чувствительность и разгул бесстыдства: как на Вайнштейне вымещают бессильную ненависть к коллективному Трампу», прочитанного на конференции «Российские реалии: государство, социум, гражданское общество» (организована Сахаровским центром, Международным Мемориалом и Центром Левады – все организации признаны Минюстом иностранными агентами).

https://republic.ru/posts/100248

Что еще почитать:

Радости прагматизма. Как власть и граждане потеряли лицо и зажили в застое

Жизнь при старом режиме. Есть ли в России революционное подполье?

26 НОЯБРЯ 2023

Кто станет лидером в области искусственного интеллекта, тот станет властелином мира

считает Владимир Путин

Михаил Шевчук

«Есть президент — и хватит». Что лучше — российский чиновник или российская нейросеть на курьих ножках.

Консерватор ведь необязательно принципиальный враг прогресса. Просто прогресс для него тоже должен быть консервативным, встроенным в традицию — это значит, любой интеллект, даже искусственный, обязан подчиняться высшим трансцендентным силам. 

На днях глава Ханты-Мансийского АО Наталья Комарова высказала интересную для чиновника мысль о ненужности в современном мире собственно чиновника: его вполне может заменить нейросеть. И губернатора может заменить с тем же успехом, и, по-видимому, даже министра — то есть человека тут, по большому счету, можно, значит, как-нибудь и сократить, обойтись. Только одного человека нейросеть заменить не способна — президента. К нему-то все и сводится. Есть президент — и хватит, заключила Комарова.

Вроде и пошутила, но на самом деле довольно точно описала основной принцип организации и функционирования российской политики. В ней и правда существует только один настоящий актор, только одно по-настоящему действующее лицо, а все остальные элементы легко заменимы и, по большому счету, как раз и изображают своего рода нейросеть, хотя и ограниченную — она обучена только проводить заданные импульсы по строго определенному маршруту и сценарию.

Не исключено даже, что вместо Натальи Комаровой с нами нейросеть уже и заговорила, вскрывая карты (проверить это можно, заглянув в зарплатную ведомость — если деньги не начисляются, значит, киберпанк победил; хотя и это не гарантия, конечно, могут быть просто «мертвые души»).

Не надо думатьс нами тот, кто все за нас решит, были такие строки в песне Владимира Высоцкого. Кстати, там тоже дело на Украине происходит…: https://republic.ru/posts/110623

Программа новой этики. Ценностное суждение, моральное негодование и устаревшие петрократии

Иван Микиртумов

Битвы новой этики ведутся в условиях, когда государство переучреждено, усмирено, нейтрализовано и правовыми средствами вполне успешно отстаивает разнообразные права и свободы. Конфликт теперь возникает не с государством, а между меньшинствами или же между меньшинствами и большинством. И целями сторон являются не столько влияние в государстве и на него, сколько непосредственное влияние друг на друга. Ниспровергнут должен быть старый порядок в головах конкретных людей, для чего используются убеждение и моральное давление – в роли мягкой силы.

Это протестантское по своей форме усердие обращено на ближнего, и я – ближний – раздражен и возмущен, мне приходится отвечать, именно потому, что вопросы и требования исходят не от отчужденных институтов, которые можно гордо проигнорировать, но от людей, подобных мне. Чтобы дать ответ по существу, да еще выразить суждение, отражающее мой интерес, я должен обладать известной социальной зрелостью, рассудительностью, политической, правовой и риторической культурой. Такой интенсивной вовлеченности в моральные и правовые проблемы общество масс в своей истории не знало – оно начинает интегрироваться в настоящую гражданскую общину, разделенную, конечно, на конфликтующие группы ценностных ориентаций. Не иметь их означает отстать от жизни. Так происходит эмансипация большинства в сфере вынесения ценностных суждений, ранее принадлежавшей элите.

Всякое бесправие и всякая несвобода существуют только потому, что они кому-то выгодны. Стоит ли удивляться, например, что эмансипация «женщин», «цветных», «инородцев» и «иноверцев» вызывала и вызывает противодействие «белых», «ортодоксальных» «мужчин» «коренного этноса», преимущественно из нижних социальных классов? Эмансипация сокращает для них возможность эксплуатировать людей с усеченными правами – приходится либо больше платить за труд, либо больше работать самим.

Это простое обстоятельство объясняет, почему левая повестка плохо дружит с повесткой новой этики, а социалистические движения XIX–ХХ веков прекрасно сочетались с национализмом, империализмом, колониализмом, расизмом и ксенофобией. Тут нет парадокса. На первый взгляд, левое движение может показаться направленным на освобождение всех и всяческих угнетенных, однако это не всегда так даже в теории, а на практике ведущую роль во всех массовых левых движениях играл и играет экономический интерес. Правящим классам поэтому легко купить голоса даже организованных масс политикой коллективного или общенационального господства над какими-то «третьими» странами или группами. Можно, кстати, вспомнить, что в борьбе против расовой сегрегации в тех же США основную роль играл вовсе не рабочий класс, а класс средний, политики, интеллигенция и юристы либерального лагеря.

Взлет Дональда Трампа – этот апофеоз новейшего популизма – случился как раз потому, что его избиратели (половина Америки) не только смеют иметь суждение, но и освоили коммуникативные практики ущемленных меньшинств. Это не просто хорошо, это очень хорошо, это настоящий социальный сдвиг! Понятны раздражение, разочарование и гнев прежних авторитетов, вождей общественного мнения как консервативного, так и либерального лагеря. Понятна и блокировка Трампа сразу в нескольких сетях, владельцы которых сделали политический выбор в пользу поляризации интернет-платформ. Получилось, конечно, не очень красиво, но цензуры тут нет – одна лишь политика.

Перегруппировка происходит быстро, Трампа, расистов, сексистов, националистов, религиозных фанатиков, а с ними российских, китайских или еще каких-нибудь ботов идеологического фронта блокируют в одной сети, но принимают в другую, и скоро уже каждая группа будет обладать своей собственной всемирной платформой. И это надо безусловно приветствовать. Польза от максимума плюрализма и свободы слова состоит также и в том, что буквально всех активных и мыслящих хорошо видно и слышно. Ценности ценностями, а фигура иногда говорит больше слов, природа упрямо проступает из-под характера: «Опять стошнит?» – спрашивал себя Веничка.

Недавно обретенная способность суждения вызывает у неофита энтузиазм и надежды, мнений много, они полярны, мало кто готов слушать друг друга, оппоненты кажутся моральными уродами, дураками, циниками и бесстыдниками. Со временем все это стихает, обнаруживается, что радикализм смешон, другие люди не так уж и плохи, а слова, в целом, не так много значат. Вступив на путь суждений, человек, хочешь не хочешь, приходит к их критике, а заодно и к критике всего социального. Довести до критики обывателя – какое Просвещение могло об этом мечтать?!

Программа новой этики: постмодерн и немного утопии

«Женщины», «цветные», «инородцы», «иноверцы» и пр. – так названы групповые идентичности, которые возникли именно потому, что стали объектами подавления и эксплуатации, а не наоборот. Эти же идентичности маркируют группу в борьбе за освобождение и отмщение. В ходе трех веков эмансипации права и свободы прирастали прежде всего у хорошо маркированных групп, каковы (хронологически) буржуа, религиозные меньшинства, специалисты (врачи, юристы, чиновники, ученые, инженеры), люди искусства, этнические меньшинства. Затем движение распространилось на мужчин-простолюдинов, – рабочих и крестьян, – и здесь же встал вопрос о женщинах, а далее – о стариках, детях, «небелых» расах, «третьих» странах, «некоренных» этносах, покоренных народах империй и колоний, гендерных и сексуальных меньшинствах, мигрантах, беженцах, бездомных, инвалидах.

Стоит перестать смотреть на все сложившиеся идентичности под углом подавления и эксплуатации, чтобы обнаружить, что никакой другой значимой причины их обособления нет. Общество, социально-экономический уклад которого сделает эту систему дифференциации людей недействительной и неэффективной, получит взамен недифференцированный континуум идентичностей свободно становящихся, друг другом признаваемых и друг друга признающих.

Принцип «старой» этики гласит: дискриминированные группы получают те права, которые уже имеют другие; принцип же новой – легитимны и эффективны только такие различия между людьми, которые не связаны с объёмами прав и свобод и с возможностями их реализации. За легитимностью стоит «новая нормальность» как система ценностей, за эффективностью – реальные отношения, для которых гендерные, расовые, религиозные, этнические, классовые и иные различия не интересны и не актуальны. Новая этика – это не теория, а социальное движение, цель которого – трансформация общества в состояние, соответствующее ее принципу.

Последние сорок лет – эпоха постмодерна и его изводов – были переходным состоянием. Задача слома системы старых идентичностей была поставлена в самом ее начале, но, кажется, лишь сейчас в наиболее развитых странах и регионах для этого возникают социально-экономические условия. Постмодерн же запустил артистическое освоение бесконечного разнообразия фигур, призванное подорвать «нормальность» социальной разметки подавления и эксплуатации. Его ирония ввела в пространство воображаемого абсурдные сочетания всего со всем, ставя в один ряд обычное и необычное, комфортное и проблемное. Здесь пьяницы, наркоманы, умственно отсталые, коммунисты, фашисты, клерикалы, террористы, фанатики, безумцы, чудаки, преступники, маньяки, заключенные, жертвы преступлений, отставные диктаторы, взяточники, аферисты, эльфы, хоббиты, орки, столпы духовности, олигархи, националисты, гомофобы, интеллигенты, прорицатели, маги, астрологи, целители, рубаха-парни, «певцы без голоса и музыканты на неизвестном инструменте» оказываются носителями полноценных версий осмысленного существования, а не коллекцией отклонений, пороков, искажений или пародий.

Постмодернизм отвергает любую «нормальность» с полной серьезностью опыта трех веков эмансипации, дающих нам необозримый перечень извращений, маразма, низменных аффектов, предрассудков, глупостей, легкомыслия и безмыслия, которые становились основанием для самых ненормальных вещей: рабства, апартеида, «окончательного решения» еврейского или любого иного вопроса, государственных террора и лжи, преследования инакомыслия и свободомыслия, мировых войн и малых карательных операций, сокрытия информации и противодействия ее распространению, массовых или индивидуальных политических убийств, а главное, повседневной дискриминации и эксплуатации миллионов людей в самых разных отношениях.

Речь здесь идет не о социальных силах, которые во всем названном бывают заинтересованы, но об универсальном ценностном конструкте «нормальность». Он должен быть разоблачен и разрушен вместе с системой его использования. Это требует, во-первых, выведения из игры государства, поэтому все, что оно объявляет «нормальным», говоря от лица меньшинства или же большинства, должно ставиться под подозрение, во-вторых, возвращения политики, права и морали в повседневную повестку миллионов людей, обретающих благодаря этому способность суждения. Человек становится и станет сложнее, избежать этого не удастся, по крайней мере, обществам-лидерам.

К растущему многообразию самих себя придется привыкать, осваиваться с ним шаг за шагом, подобно тому как в потребительском обществе мы освоились с огромным разнообразием товаров, услуг и продуктов массовой культуры. Это будет означать и ликвидацию подавления и эксплуатации, выражающихся в системе координат старой «нормальности». Здесь открывается дверь для агентов нового рода, для субъектов прав, не являющихся людьми. Таковы окружающая среда – растения, животные, ландшафты, воздух, вода, климат – весь мир природы, такова память – материальные артефакты прошлого, реликвии, документы – весь мир истории, таковы общечеловеческие ценности – набор прав и свобод, которыми каждый человек хотел бы обладать.

Сегодня от имени этих «суперагентов» говорят агенты обычные – отдельные политики, интеллектуалы и активисты. «Старая» этика когда-то увидела человечество как целое и поставила его благо на первый план, отодвинув благо родов, племен, народностей. «Новая» этика позволяет увидеть благо и зло для «земного» (говоря словами Бруно Латура), для истории и свободы как того, что определяет, что значит быть человеком.

Перегибы на местах: новая этика в системе старой «нормальности»

Но старая «нормальность» продолжает работать как инструмент подавления и в движении новой этики. Мы видим ряд кампаний, направленных против конкретных людей, групп и институтов, и символической фигурой является здесь Харви Вайнштейн. Возводимые против него обвинения, по-видимому, справедливы, а действия – преступны и подлы. Вынесенный же Вайнштейну приговор основан фактически на одних только словах и свидетельствах слов, а потому подрывает принцип права, согласно которому вина должна быть доказана и, чем тяжелее вменяемое преступление, тем более убедительно. Кампания, безусловно повлиявшая на вердикт присяжных, создала прецедент, который может повлечь новые противоправные и ошибочные приговоры, как это было в истории множество раз.

Кампании и гонения дополняются эксцессами истерического индуцирования негодования, гнева и их симуляций. Искоренение зла опережает здесь его обнаружение, безобидные мелочи, ошибки, неловкости, анахронизмы, стертые метафоры, языковые узусы или выражение точки зрения в дискуссии могут быть поданы как моральное преступление. При отправлении этой «революционной законности» открываются богатые перспективы для сведения личных счетов, табуирования тем, запугивания. О презумпции невиновности предлагают забыть, предполагаемых «негодяев» морально линчевать, а на любые возражения отвечать обвинениями против возражающих.

Это компрометирует новую этику в целом, ставит под удар ее самые справедливые требования и приводит к поляризации общества не по существу вопросов о правах и свободах, а в связи с тем, как и кем они ставятся и решаются, какие возводятся обвинения, как они рассматриваются и какие следствия имеют. Никто не хочет попасть под власть и контроль, которые не имеют систематического и предсказуемого характера, источником которых являются не публичные институты, а группы граждан. В условиях кампании и истерической готовности плохо работают и нормальные механизмы разрешения споров: несправедливо обвиненному в моральном проступке человеку очень трудно защищаться и оправдываться.

Традиционное санкционирование «нормальности» лишает новую этику того, что дает ей политическую справедливость. В старых координатах расширение прав и свобод одних всегда означает ущерб для других, и вот мы видим показательные кампании травли Вайнштейна, Аллена, Полански, Доминго, иных знаменитостей или посредственностей, видим те или иные системные «перегибы», имеющие характер пира и суда победителей. Где же игра с положительной суммой, где же свободно становящиеся идентичности? Победы совершаются на «своей» территории, т. е. в пределах групп и общностей, в которых ценности, провозглашаемые новой этикой так или иначе, принимаются, а отказ от них дорого обходится.

Главного врага – коллективного Трампа – всем этим не испугать, там другие ценности, поэтому общества, в которых разворачивается движение новой этики, ожидает как дальнейшая поляризация мнений и групп, так и дальнейшее расширение дискуссии с теми (о ужас!), кто исповедует свои старомодные расизмы, сексизмы и пр. и любит пользоваться способностью суждения. Все это может иметь успех, если только идеи и образы новой разметки общества не станут частью морали и следствием права сильного. Опираться на них новая этика не должна по своему существу.

«Новая» чувствительность

Россияне будут наблюдать все это ради эстетического удовольствия. Для нас новая этика не актуальна, мы существуем в формах модерна, нас подавляет авторитарный режим, методы его воздействия обращены к нам как к физическим телам, а не как к мыслящим субстанциям, наделенным моральным сознанием. Принуждение через боль и страх боли сопровождается, как положено, театром масок. Стареющая петрократия разыгрывает из себя историческую силу – трагическую в предопределенности и неотвратимости своей судьбы. Этот образ не имеет и тени убедительности, но в нем мы сталкиваемся с провалившейся советской чувствительностью.

Похоже, путинский режим, смотря на себя из будущего, чувствует ностальгию по себе самому, по своей неисправимой фатальной ошибочности. И, значит, уже сегодня он знает и о своем будущем позорном фиаско, и о том, что все возможности упущены. Меланхолия обреченности, на мой взгляд, хорошо различима и в умонастроениях сограждан, едко выражающих ее формулой «кажется, что-то пошло не так». Если ошибка совершена и идеи разума снова причудливо слились с аффектами, то на повестке дня в России не эмансипация и не континуум свободных идентичностей, а борьба с «новой» чувствительностью хоть за какую-нибудь разумность.

Что еще почитать:

Популизм и время чумы. Почему Путин не может позволить себе бороться с эпидемией

Как разделить удовольствие от власти. Мораль постсоветского человека

Интеллектуал и «толпа». Почему свобода мнений важнее чьих бы то ни было чувств

https://republic.ru/posts/100258

 Ход царем

Тайная борьба за власть и влияние в современной России. От Ельцина до Путина

Илья Жегулев

https://www.litres.ru/ilya-zhegulev-315875/hod-carem-taynaya-borba-za-vlast-i-vliyanie-v-sovreme/

Войска НАТО в Украине? 

Усилиями Путина миф превращается в реальность

 Александр Желенин

Продолжение наступления российских войск побуждает западных союзников Украины действовать более решительно

«Логика событий неумолима. Происходит то, что не могло не произойти. Один человек, руководствующийся исключительно сохранением единоличной власти в стране до конца своих дней — развязывает в Европе широкомасштабную войну на уничтожение соседнего немаленького государства. Однако проблема в том, что, руководствуясь этими сугубо субъективными интересами и представлениями, Путин тем самым запустил такие объективные процессы в мире, которые до этого невозможно было себе представить». …: https://republic.ru/posts/111665  

 Борьба за жизньО чем наша холодная гражданская

Иван Микиртумов

Наша жизнь состоит из того, чем мы заняты, а заняты мыс одной стороны, делами, а с другой стороны – собой. Здесь увлечения и развлечения соседствуют с гражданской, в частности, политической активностью, что, конечно, обличает в нас легкомыслие людей, живущих во времена сытые и мирные. Но труд и бизнес, накопление, карьера, ремонт, дети, коты, Инстаграм, аффекты любви, честолюбие, неполитический активизм, искусства и зрелища, творчество, любознательность, спорт, путешествия, болтовня и чревоугодие – все это получает смысл, когда входит в некоторое целое жизни, движимой человеком к счастью. Движение это происходит в мирах – природном и социальном, и от происходящего в них зависит достижение счастья, как бы оно ни понималось. Сфера политического не относится ни к трудам, ни к досугам – здесь создаются и разрушаются сами условия, в которых люди могут проложить маршруты к счастью.

Свое прошлое я хочу видеть чередой успешных разумных поступков, совершенных в связи с осмысленными заботами. Это свидетельствовало бы о том, что моя жизнь вписана в общий разумный порядок общества и что я имею достоинство как человек свободный и мыслящий. Но прошлое – коллективное и индивидуальное – оценивается по мерке настоящего, которое может его возвеличить или же ниспровергнуть. Чем больше амбиции, чем значительнее поступки, тем больше риск ошибиться «перед будущим», так что любые отношения с ним представляют собой игру ставок. Вот я отдаю свои силы, мысли и чувства, например, какой-нибудь идее, воплощенной в государстве, делаю тем самым ставку на его долговечность и создаю для него оружие, служу в карательных органах или агитатором-пропагандистом, марширую под патриотические песни, иногда пишу донос и т. д. Так проходит моя жизнь, кажущаяся мне цельной, осмысленной, достойной. Но вот государство это приходит в упадок и разрушается, его объявляют кровавой тиранией, а его дела – преступлениями. И летит моя жизнь коту под хвост. Как ты попал в эту историю, – по глупости, наивности, безответственности, легкомыслию, безволию или циничному расчетупочему ты поступил так, хотя мог бы либо вообще воздержаться от действия, либо поступить как-то иначе? – спрашивают меня нетактичные потомки. Если не признавать теперь всю свою жизнь ошибкой, то придется принять образ идиота и упорствовать в отрицании настоящего.

Попасть в такое положение легкоибо слабости, делающие нас легкой добычей для бессмысленного, тщетного, безобразного, преступного и даже ужасного, свойственны каждому в той или иной степени в то или иное время. И мудрец, и талант, и красавица, и филантроп попадается на удочку идеологий – от милитаризма до сексизма. У «измов» есть общая черта, состоящая в том, что держатся они недолго и однажды быть милитаристом, сексистом и пр. становится стыдно. Возникает стыд потому, что приверженность идеологии, провалившейся в свете сегодняшнего дня, обличает в нас слабости и порокиВследствие слабости ты теряешься в групповой идентичности, а вследствие порока не замечаешь зла, неправды и безобразного.

Если бы будущее не наступало, прошлое не вываливалось бы из «шкафа». Чтобы бояться будущего и пытаться от него ускользнутьнужно хранить в шкафу немало скелетов и скелетиков, свидетельствующих о добровольном, осознанном и интенсивном сообщничестве со злом, ложью и безобразнымКак направить ход событий, чтобы будущее не изобличило этой моей бессмысленности прошлого? И не приблизят ли моего разоблачения действия, которые я предприму, чтобы его избежать? Эта фундаментальная неопределенность добавляет к страху перед будущим страх перед действием.

«Скелеты» воображения и просто скелеты

Это объясняетпочему изживающий себя российский авторитаризм так уныло неизобретателен, почему он знает только один путь – вранья, оскорбления и подавления – и боится даже слов о своей собственной модернизации, т. е. о таком развитии событий, при котором он мог бы, в конце концов, стать равновесной политической системой. Это относится к России нынешней в той же мере, что и к «старым» режимам, сколько их в истории ни было. Действуют «как всегда», уверяя себя, что «все – как было», потому что, даже заговорив об альтернативах, можно ненароком спроецировать уничтожающий тебя взгляд из будущего.

Опасения по поводу неправильного «видения» власть отчасти разделяет с «партией 86%» (изрядно поредевшей, однако, в последнее время) и с расширенной элитой, «средним звеном» – своей главной опорой. Между «народом» и властью существует сообщничество на уровне аффектов, в центре которого вехи становления режима, его «дела». Публика привыкла переживать радость от военных успехов – в Чечне, в Грузии, на Украине, в Сирии или в мультиках – и от подавления внутренних врагов-иноагентов, привыкла гордиться спецоперациями с полонием и «Новичком», ловкими хакерскими атаками и иными щелчками по западному носу, привыкла восхищаться нахальным враньем и несметными богатствами как признаками безусловной силы, поскольку вообще восхищается только силой. Этот список коллективных деликтов воображения можно расширять и продолжать, венцом же его является бестрепетное принятие пока еще по своим проявлениям диетической, но, очевидно, на многое способной диктатуры. Тут нет мазохизма, как можно было бы предположить, тут все проще: тираническую власть любят в одиночку, примеряя усы, трубку, френч и сапоги исключительно на одного себя, а на других – арестантские робы. То обстоятельство, что этот сон видят в «глубинном народе» массово, делает его самообман жалким, но не вызывающим сочувствия.

Что просто «народу», что «глубинному» в сфере престижа и достоинства терять нечего, рядовой посттоталитарный человек в крайности не впадает, крупных ставок не делает, поэтому к явлению будущего, которое разоблачит нынешний режим, тут готовы. Для того чтобы воображение заработало в другою сторону, поводов достаточно. Победоносные войны и тайные операции имеют сомнительные последствия, что, очевидно, портит не только экономическую ситуацию, но и настроение. Трудные времена пандемии «человеческого лица» власти не явили, зато нет недостатка в глумливых шутках и ухмылках, вроде той, которой Владимир Путин сопроводил свое известное заявление, мол, надо будет, кого хочешь убьем. Эта степень откровенности чрезмерна, воображаемые усы отклеиваются, идентификация проваливается – рядовой человек знает, что он не «мы», знает, сколь его собственная жизнь недорогаОстатки мифа о достоинстве гражданина «великой страны» уничтожаются открытой насмешкой над его бесправием и политическим бессилием. Спасая лицо, граждане могут, конечно, начать вслед за телевизором бубнить, что Россия не Запад, но моральный лидер мира и все прочее, но слова старые и не вызывают чувств. Девятый год застоя, считая от благословенного 2013-го, начинается, как и положено, под девизом «будет хуже», в чем, судя по событиям января и февраля, трудно сомневаться.

В «среднем звене» обитают не просто сообщники, но люди, имеющие в сохранении режима кровный интерес, сделавшие максимальные ставки. В дезинтегрированном российском обществе, которое подавляется и эксплуатируется властвующим меньшинством, надежный маршрут социального возвышения делает тебя агентом власти. Возникающее таким путем «среднее звено» вбирает в себя примерно 5–7% граждан (с чадами и домочадцами) – часть общества активную, но не лучшуюНесколько этажей этого звена образуют пирамиду паразитических кормлений, где вышестоящий слой живет за счет нижестоящего. Отбор на средние позиции отрицательный, нужны люди, которые при любом переустройстве общества, делающим его более справедливым или хотя бы более эффективным, не будут востребованы, лишатся своих богатств, возможно, попадут в тюрьму и подвергнутся люстрации.

Идеальный начальник должен, поэтому,

во-первых, быть некомпетентным,

во-вторых, постоянно и привычно реализовывать противозаконные практики,

в-третьих, иметь доход, необоснованно и многократно превышающий доход подчиненных,

в-четвертых, обнаруживать черты психопата-социопата, а именно – не любить людей, испытывать отвращение к любым здоровым и полезным формам социальной жизни, стремиться их испортить и извратить, получать удовольствие от вранья, глумления и пакостей.

У такого деятеля шкафы и ящики забиты скелетами уже не воображаемыми. Впрочем, количество позиций в «среднем звене» намного превосходит количество ярких носителей всех указанных качеств, так что в нем есть люди и достойные, и не вредные. Это ограничивает эффективность «среднего звена» условиями стабильности. В трудной политической ситуации самые доблестные его представители первыми попытаются сдать верхушку, если почувствуют, что она собирается сдать их самих или утратила контроль.

Холодная гражданская

Ситуацию, которая сложилась в России, можно охарактеризовать как этап холодной гражданской войны. «Война» означает, что группы граждан стремятся реализовать несовместимые проекты государства, не признают друг за другом права на определение его судьбы и не готовы к компромиссам. Правящая группа надеется подавить «несогласных» силой и записывает их во враги государства, в то время как для «несогласных» непризнание власти является инструментом идентификации и мобилизации. «Холодная» означает, что борьба идет на уровне идей и образов, ненасильственных акций и действий в рамках легальных политических институтов. Репрессивные действия власти можно считать «холодными» до тех пор, пока обходится без жертв и проявляется забота об имитации законности наказаний.

Стратегия «несогласных», во главе которых волею судеб оказался Алексей Навальный, состоит в том, чтобы поддерживать частичную мобилизацию информационными диверсиями и при каждом поводе включаться в легальный политический процесс. Тем самым оппозиция держит власть и общество в некотором напряжении, главный эффект которого должен проявиться на уровне сознания. Революции и прочие значительные изменения происходят сначала в умах. В ситуации холодной гражданской войны каждый человек спрашивает самого себя, на чьей он стороне. Ответ важен, поскольку он дает тебе версию мира, в рамках которой ты видишь свое прошлое и пытаешься планировать свое будущее – делать те или иные ставки. Но последнее затруднено, ведь стороны противостояния предлагают разные и несовместимые версии мира, идет длительная борьба и исход ее неясен. Поставлена под вопрос привычная определенность, предсказуемость, стабильность социально-политического уклада, и это затрагивает определенность целого жизни каждого из нас, ее конечный смысл. То, что борьба происходит в виде малозаметного движения умов, а не реального кровавого побоища, когда прошлое не имеет значения, а план на будущее состоит в выживании, и является самым существенным. Обществу предлагается думать и чувствовать не спеша, без аффектации, так, чтобы будущее проникало в сознание сначала виде теней, догадок и гипотез, ненавязчиво, становясь именно твоими продуманными мыслями, а не затверженными чужими. Расчет здесь на время, в которое путинский режим в системе координат осмысленное–бессмысленное, прекрасное–безобразное утратит в умах всякое право на существование, а также на общий кризис социально-политической системы, который, явившись продуктом случая, в сочетании со сдвигом в коллективном сознательном позволит мирно осуществить транзит власти.

События декабря-февраля принесли оппозиции серию побед в войне мыслей и образов. Открылось безобразное зло убийств, вранья, садизма, воровства, участие в котором стыдно признавать не только сейчас, но всегдаСтыдно также сочувствовать ему морально, и, по большому счету, должно быть стыдно обществу в целом, посадившему себе на шею диктатуру и тем самым униженному и опозоренному перед всем миром. В лице россиян, которые это осознают, в частности, в лице новых поколений будущее уже наступило, начатая ими переоценка двадцатилетия путинского режима идет полным ходом и захватывает всех. Надо дать этому время, чему пауза в уличных протестах только поспособствует.

Быть всех умнее

К числу успехов оппозиции следует отнести и то обстоятельство, что протесты не привели к жертвам. Механизм репрессий, опробованный в Болотном деле, ужесточен, но его эффект, как и десять лет назад, будет отложенным и противоположным. Сворачивание же уличных акций было правильным решением, поскольку усиление репрессий могло вылиться в «9 января». Кровавое подавление мирного протеста вызывало бы радикализацию в самой власти, где испачканные кровью каратели нарастили бы свое влияние, оттеснив от принятия решений людей хотя бы уже и не либеральных, но просто здравомыслящих. Общество же, со своей стороны, испытало бы шок страха и бессилия, умеренные отошли бы от протеста, а радикалы придали бы ему форму уже не мирную. Все это спровоцировало бы новые репрессии и ввело бы режим в состояние, исключающее мирный транзит власти.

В столкновении с общественным протестом, как и вообще во всем, российская власть предсказуема в своем обращении к старым и хорошо известным вещам, в сползании в советское. На уровне аффектов она пытается культивировать советский же застой. Это могло бы греть души тех, у кого есть повод бояться будущего, но страусиная политика, «хорошо закрытые глаза» – это и есть кратчайший путь к катастрофе. Поэтому согреть души, рядом с которыми обитает хоть немного ума, не получается. Ум этот видит в будущем смену режима, конечно, не на демократиюкоторую надо еще долго выращивать, а на авторитаризм развития, диетический и цивилизованный, с которым, что важно, можно будет договориться о «кондициях».

Сколько их было – умных, гениальных и непостижимых правителей, которые считали, что вот она, божественная борода в одной руке, и вот он, чуб удачи, в другой – все под контролем! И как скоро обнаруживалось, что вовсе не все. Возможно, Путину хочется оказаться умнее Сталина и умнее Ельцина. Первый – образцовый тиран, такой, что к нему мертвому боялись подходить «соратники». Это, однако, не помешало советской стране, хотя и не сразу, но с необходимостью развалиться. Ельцин в ужасной для себя ситуации принял предложение, от которого не мог отказаться, и передал власть людям, которых, конечно, опасался. Сделал он это своевременно и солидно, так что вышел сухим из воды. И вот будущее ставит перед Путиным задачу уйти так, чтобы конструкция власти не рухнула и чтобы отдать власть тогда, когда хочешь, и тому, кому хочешь, а, может, и вовсе не отдавать. Это сложная задача, которая становится еще сложнее, поскольку прошлое и его скелеты изрядно ограничивает свободу маневра. Решаем поэтому делать то, что делаем обычно. Но и «обычное» в истории с отравлением Навального вдруг вывернулось наизнанку! Этим воспользовался сам Навальный, обнаруживший качества отменного тактика, так что два с лишним месяца Кремль пребывал в положении тигра, которого забрасывают горящими колючками, и то, что мучения эти завершились по распоряжению самого же Навального и что нейтрализовать его можно только тюрьмой, в которой его, однако, придется всячески беречь, еще более испортило дело. Даже искренне лояльные граждане заметили, что российская власть плохо справляется с ситуацией, не может перехватить инициативу, использует старые заготовки, и все это, столкнувшись с мирными выступлениями культурных горожан – повод для «среднего звена» задуматься, правильно ли сделаны ставки.

Борьба за жизнь

Чем же была вся эта история? Кажется, рецидивом советской старины, позорного прошлого, воспроизводить которое приходится для того, чтобы не признаваться в его провале. Опять личные «скелеты»заставляющие бояться будущего и цепляться за прошлое, опять страх перед идеями, словами, неверным видением, попытки заставить молчать. Бессмыслица – вот главное слово для нынешнего российского режимаон – ошибка, для кого-то заблуждение, иллюзия, неверный расчет, неприятное стечение обстоятельств.

Грустно быть заложником ошибки, но жить бессмысленно можно, особенно когда денег хватает. Это, конечно, глупо, мелкий масштаб, без полета, лишает достоинства, и главное – непонятно, зачем превращать жизнь в бессмыслицу, если можно этого не делать. Между тем, объяснение есть и простое – мы имеем дело со старым режимомкоторый может господствовать только над людьми без достоинства, смирившимися со своим ничтожествомА еще они, по возможности, должны быть бедны. Небогатая жизнь без достоинства, без больших планов, амбиций и аффектов, без забот о ее ценности, смысле, о прошлом и будущем – таков общий знаменатель, к которому нас будут пытаться привести.

Разворачивающаяся борьба за то, что такое жизнь – это, выходит, главный эпизод идущей в России холодной гражданской войны? А ведь это даже возвышенно!

https://republic.ru/posts/99770?utm_source=

Вымирает ли русский народ? 

Вот что об этом говорит госстатистика

Александр Желенин

 За 22 года путинского режима титульная российская нация уменьшилась примерно на 13 млн человек.

Для начала констатируем факты. По данным переписи-2002, в РФ проживало немногим более 115 млн 889 тыс. русских. Перепись 2020 года зафиксировала, что их количество сократилось до 105 млн 579 тысяч человек. То есть за 18 лет правления Владимира Путина, прошедших между переписями населения 2002-го и 2020-го годов численность русских в России в абсолютных цифрах сократилась без малого на 10 млн 310 тыс. человек, или на 8,9%.…:

https://republic.ru/posts/109260

5 МАРТА 2021.

«Когда экономизм начал захлебываться, возник запрос на политическую философию».

 Интервью с философом Григорием Юдиным

О том, почему невозможно избежать нормативной позиции, как в России развивается политическая философия, какую роль университет должен играть в политике и вокруг чего идут главные споры

Григорий Юдин

Мы предлагаем вашему вниманию серию интервью с российскими философами и ведущими специалистами из разных научных дисциплин, изучающих политическую жизнь. В формате беседы интеллектуалы отвечают на несколько вопросов, как чисто академических, так и общественно значимых. Дальней целью проекта служит интеграция участников и читателей открытых разговоров в общее поле диалога, задача которого – перевести существующие в обществе идеологические и социальные конфликты в плоскость продуктивного спора, значимого для широкого круга соотечественников.

Тимур Атнашев, Михаил Велижев, Олег Никишкин, Андрей Фетисов

Предыдущие материалы серии: интервью с Алексеем Глуховым (часть 1часть 2).

Герой нового интервью – философ и социолог Григорий Юдин.

Вопросы: Тимур Атнашев.

«У нас у всех есть нормативные предпосылки, которые нам было бы неплохо отрефлексировать»

Первый вопрос общий: в какой мере вы считаете себя политическим философом, а в какой мере – скажем, специалистом-историком?

Желание все время проводить дисциплинарные границы – это большой бич российской академии. В таком виде, по моему опыту, оно больше нигде не присутствует. У меня исходный бэкграунд в социологии, и одна из вещей, которая заставила меня оттуда дрейфовать, состояла в том, что в российской социологии люди имеют обыкновение задавать вопрос, а какое отношение нечто имеет именно к социологии, а не к философии, психологии или чему-то еще. Дело даже не в том, что сейчас модно быть «междисциплинарным». Если честно, это просто тупая борьба за бюрократические ресурсы, желание огородить поле и вытолкнуть всех лишних. Люди, которые называют себя философами, по моему опыту, как-то спокойнее на все это реагируют.

Мне представляется, что самое главное – это проблема, которой ты занимаешься, а социология ли это, философия, история – это малозначительный факт.

Тогда вопрос на уточнение. На мой взгляд, политический философ всегда нормативен, он как бы сам заново решает вопрос о добре и зле. Историк изучает именно то, что было, как оно было, например, представления других людей. Напротив, политический философ от первого лица сам утверждает норму, которая держится на его решении, а не на исследовании.

Нет, это вредная иллюзия. История как «наука о том, как это было на самом деле» – это формула Ранке из середины XIX века. Это вульгарная историография, методология исторической науки давным-давно отошла от этого. Историк способен увидеть в историческом материале только то, что высвечивается с его специфической точки зрения – а это всегда точка зрения человека конкретной культуры, конкретной эпохи и конкретных ценностей. Другой историк через двадцать лет увидит другое.

Эту иллюзию много раз критиковали философы самого разного толка. Может быть, наиболее известная критика такого рода принадлежит Лео Штраусу. Мы все находимся в пространстве утверждения некоторых практических проектов, чем бы мы ни занимались. И если нам кажется, что мы не утверждаем никаких практических проектов, то это просто значит, что мы утверждаем тот самый проект, который сегодня заинтересован в том, чтобы не утверждать никакие практические проекты.

Такая история, например, происходит с политической наукой. Как говорил Штраус, она вбила себе в голову, что существует какая-то объективная конечная область смыслов, сформированная современными либерально-демократическими обществами, и можно просто изучать эту конечную область смыслов, не имея никаких нормативных позиций. Но это не так – ведь каждый раз, когда ты подходишь к ней как к неизменяемой реальности, ты тем самым утверждаешь эту либерально-демократическую позицию. Когда ты говоришь «в деле смены авторитарного режима на либерально-демократический мирные протесты более эффективны, чем насильственные», ты сразу допускаешь, что режимы делятся на авторитарные и либерально-демократические, что все авторитарные режимы более-менее одинаковы, что в целом существует тенденция к трансформации авторитарных режимов в либерально-демократические, что стартовая и конечная точка этого процесса прозрачны и понятны. Все это – предпосылки либерального мировоззрения, и невозможно работать в этой рамке, не утверждая тем самым этого мировоззрения. Позиция «я просто изучаю объективную динамику режимов, а кто там победит, мне все равно» – это наивная позиция. Ты уже выбором своей терминологии показываешь, что тебе не все равно. Если ты не хочешь управлять своим языком, рефлексировать его – то язык будет управлять тобой. Проще всего использовать тех, кто думает, будто находится вне игры.

Это каждый раз дает сбой там, где этот проект начинает натыкаться на свои границы. Грубо говоря, пока у него все хорошо, ты можешь делать вид, что у тебя чистые руки и никакой нормативный выбор можно не делать. Но мы сейчас проходим через такой период, когда либерально-демократический проект явно наталкивается на свои пределы – и сразу становится видно, что люди, которые внутри него работают, имеют совершенно очевидную нормативную позицию. Внезапно из узких и нейтральных специалистов начинают выпрыгивать плохо отрефлексированные нормативные суждения, как это происходит в Америке начиная с 2016 года, после избрания Трампа. Все эти люди, которые долгое время говорили, что они объективные ученые и у них нет никаких нормативных позиций, пишут яростные манифесты, рассказывают, что демократия под угрозой.

Чтобы подытожить: мы, разумеется, все живем в нормативном мире, и мы все имеем дело с фактами, поэтому любая наука имеет дело и с тем и с другим, но надо уметь между этими вещами проводить различие. Это касается абсолютно любой науки, у нас у всех есть нормативные предпосылки, которые нам было бы неплохо отрефлексировать. Любая наука занимается тем, что демонстрирует обязательные связи между фактами, но сам по себе наш интеллектуальный интерес, как говорил Риккерт, мотивируется нашей позицией в нормативном мире, и это верно относительно любого научного исследования.

Я согласен с критической частью: нормативность неизбежно встроена в социальное знание. Тем не менее это не отменяет – и вы это немного по-другому артикулируете – разницы в реальной практике. Мне кажется, политический философ явно конструирует норму, начиная с Макиавелли и дальше в Новое время, он создает или переутверждает традицию. Я не просто замечаю, что как историк или социолог нахожусь в традиции (что я, например, либеральный демократ), но я проектирую норму. И это две разные функции – рефлексия над своей позицией гражданина и активное конструирование, которое органично для политического философа, но которое в исторической работе смотрелось бы странно.

Я так не думаю. Откройте среднестатистический отечественный журнал по социальным наукам. Там полно статей, объективно показывающих, что «отсутствие патриотического воспитания в школах повышает вероятность участия в экстремистских несогласованных митингах». Потом кто-то читает это и думает: «А в самом деле, что за ерунда? Давайте-ка вернем политруков в школы». Кто это «спроектировал»? Те, кто статьи писал, – они и спроектировали. Не было какого-то философа-демиурга, который читал эту псевдообъективную чушь, а потом решил сотворить новую реальность.

Если говорить о том, чем философ отличается, то у философа обычно больше развита способность видеть относительность различных культурных проектов. (В то время как людям, которые живут внутри культурного проекта, кажется, что так было всегда и так всегда будет.) Благодаря этому у него появляется больше возможностей моделировать. Он видит конечность конкретных проектов; он видит, что продолжаются некоторые проекты, о которых мы не в курсе, что они продолжаются; он видит элементы существующих культурных проектов, которые кажутся неочевидными, а на самом деле лежат в основании и могут быть более длительными, чем те, которые лежат на поверхности. Грубо говоря, он знает, из каких элементов выстроена духовная жизнь. В этом смысле у философа есть некоторое преимущество.

«Политико-философское сообщество в России складывается очень быстро»

Как бы вы себя позиционировали внутри поля политической философии? Какие позиции вам близки? Кто ближе из больших имен, кто вам интересен сегодня?

Мне интересно то, что происходит с демократией, моя область – это теория демократии. Демократия сегодня в интересном положении: с одной стороны, это вроде как общий знаменатель, все хотят быть демократами, а с другой – есть общее ощущение, что демократии сильно не хватает, и пропало всякое согласие по поводу того, что это такое. Поэтому интерес к теории демократии сильно вырос. Мне интересно мыслить вместе с теми, кто хочет понять, откуда взялась сегодняшняя версия демократии, какие у нее ограничения и как ее можно менять, что конкретно в нынешних условиях можно предложить для того, чтобы у народа было больше власти.

В России есть ли актуальные полит-философские работы, которые для вас важны? Современные или в прошлом.

С Россией происходит интересная штука – политико-философское сообщество здесь складывается очень быстро. Легко понять, почему – сначала это знание физически подавляли в советское время, а потом, в 1990-е годы, оно было задавлено гегемонией «теорий переходного периода». «Транзитология» на самом деле основывается на простом наборе экономических теорий. Господствующий экономизм, распространяясь вокруг, тащил с собой модернизационную парадигму и идею транзита. Человек стал рассматриваться в первую очередь как потребитель или предприниматель, как конкурентный агент, блюдущий прежде всего свою выгоду. Политическая жизнь превратилась в «экономику», которую нужно поднимать в погоне за «Западом», место политиков заняли экономисты, и к экономистам же стали обращаться за универсальными объяснениями всего на свете, прежде всего – политических событий.

Это имело еще и сильный парализующий эффект, который мы чувствуем до сих пор, потому что экономика предлагает нам «объективные законы», которые столь же непреложны и непоправимы, как законы природы. А в радикальных версиях – еще и столь же жестоки: человек человеку волк, договориться ни с кем ни о чем невозможно, можно только нагнуть и вырвать свое. Если не вырвешь, вырвут у тебя. Это несправедливо? А что, где-то на земле есть справедливость? Закон джунглей – вот единственная справедливость. В итоге сегодня даже попытка начать разговор о справедливости может сделать из человека идиота – примерно как разговор о том, что это несправедливо, что у нас нет крыльев. Поэтому у нас парализовано воображение, мы не только не можем представить себе, что «может быть иначе», но даже не хотим думать в эту сторону, ведь это слишком грустно.

Но на самом деле ни одно общество не может существовать без политической философии. Просто на протяжении длительного времени нашей политической философией была экономическая теория в ее чикагской версии. Собственно, она и сегодня чувствует себя прекрасно – например, во властных кабинетах. Однако у публики она теряет кредит доверия. Это начало захлебываться уже в середине 1990-х, а к 2000-м честные экономисты стали говорить публике: «Мы бы могли вам сказать, как все будет, если бы у нас была нормальная страна. А так – извините, мы бессильны».

Вот тогда возник запрос на политическую философию. И сразу выяснилось, что есть целый ряд стойких людей, которые никогда не переставали мыслить Россию в рамке современной политической мысли. При этом они лишены комплекса второсортности и никогда не верили, будто есть какой-то правильно устроенный, «нормальный» мир «у них там», а все, происходящее «у нас здесь», нужно рассматривать как проблемы второгодников в ясельной группе. Они никогда не верили, что все ответы ясны и понятны, нужно только слушаться старших. И они никогда не переставали продумывать разные сценарии – не только для страны, но и для более широкой культурной ситуации. Потом у этих людей подросли ученики, и выяснилось, что Россия сегодня – интересное место, из которого можно делать политико-философское высказывание.

Это интересно – вы говорите о своеобразном философском ренессансе в России в силу провала экономоцентричной повестки, претендовавшей на эту роль. Добавлю в контрапункт, что, скажем, сегодня в западных и российских бизнес-школах подспудная философия гораздо более гуманистическая, чем война всех со всеми: win-win, переговоры, кооперация и очень большая повестка КСО.

Это важный комментарий, потому что он указывает на целую область, которая у нас пока спит, – это экономическая философия. Ведь существуют разные способы мыслить хозяйство – они дают разные версии экономической науки и разные линии экономической политики. Сейчас есть явная необходимость в альтернативном видении экономической политики – однако оно может быть сформировано, только если появится альтернативный взгляд на хозяйство. У нас же, к сожалению, слово «экономика» уже много лет практически оккупировано людьми с одними и теми же воззрениями, от Гайдара до Набиуллиной. Никакой осмысленной альтернативы нет. Не считать же за нее Сергея Глазьева – когда-то у него были интересные идеи, но он давно пишет какой-то мрачный бред, который даже студентам нельзя давать читать. В результате получается, что от лица обобщенных «экономистов» говорят примерно одни и те же люди, и «экономисты говорят» произносится примерно так же, как «физики говорят, что E=mc2». Из-за этого в стране почти нет содержательных экономических дискуссий – и они не появятся, пока не будет выработана альтернативная экономическая философия.

«Университет может и должен быть площадкой для публичных дискуссий»

Я хотел бы перейти к актуальным спорам внутри российского контекста. Ваш спор с Виктором Вахштайном (обсуждался здесь. – Republic) в этом смысле был интересным.

Если речь о видеоролике, который был опубликован на портале «ПостНаука», то со мной там никто не спорил – там даже не было названо мое имя. Если хочешь с кем-то публично дискутировать, то надо хотя бы иметь мужество обратиться к оппоненту. Я не Алексей Навальный, чтобы так бояться произносить мое имя. Публичный спор так никогда не состоится. Как замечал Шмитт, не надо путать личную вражду с публичной полемикой.

Тем более тогда важный вопрос: а есть ли, с вашей точки зрения, в российском поле сегодня дебаты, когда есть позиции, содержательные разногласия?

Конечно – достаточно посмотреть на то, как быстро расцветает институт дебатов. Даже в условиях явного сопротивления бюрократии. По всей стране за последние несколько лет появилось множество клубов дебатов. Возник запрос на знание, приобретаемое в полемике между равными, а не вертикальным образом, от начальника, эксперта или учителя.

А про что идет сейчас главный разговор?

Темы? Их множество. Самые важные связаны с теми институтами, которые сегодня оказались под ударом и вынуждены переизобретать себя. Это профессиональные институты – наука, образование, медицина. Отсюда, к примеру, споры о моральной оправданности обязательной вакцинации и ограничений гражданских прав для невакцинированных – я сейчас получаю регулярно бюллетени из международных биоэтических организаций на эту тему, и в России дискуссии тоже начались. Или споры о том, какие политические жертвы допустимы для спасения жизни, – с философской точки зрения это спор между «достойной жизнью» и «голой жизнью». Или споры о том, где находится предел педагогической власти и где начинается насилие. Это мощная трансформация привычных моделей авторитета и сексуальности, и недавний взвешенный текст Артемия Магуна хорошо показывает, что это политико-философская по существу проблема. Или споры о том, где находятся границы науки, как она соотносится с религией или с политикой – наступление агрессивного обскурантизма с одной стороны и агрессивного сциентизма с другой обострило интерес к нормальной политической философии науки, которая способна давать ответы на вопрос о том, какое место наука должна занимать в обществе и на чем держится ее легитимность.

Политический режим, с одной стороны, давно считает своим врагом образованный класс, а с другой стороны, настроил против себя молодые группы. В результате возросло давление на университеты. Неслучайно, например, что горячие дебаты возникают вокруг Высшей школы экономики. Ее руководство объективно находится в сложном положении – между молотом геронтократической элиты и наковальней студенческого свободолюбия и гнева. Сейчас многие, если не все университеты будут попадать под этот перекрестный огонь, и потому разгорается дискуссия об адекватном месте университета в политике.

Позиция администрации ВШЭ мне кажется довольно слабой – это скорее позиция страуса, отказ от того, чтобы думать. И университет платит за это цену. Их взгляды сводятся к тому, что «университет вне политики», но мы при этом не определяем, что значит быть «вне политики», и манипулируем этим как хотим. Мы видим, что как систематическая позиция это не работает и приводит к деструктивным последствиям для самого университета. Потому что границы политики сами по себе являются политическим вопросом – это как раз то, что хорошо знают в политической философии. А раз так, то мы не можем просто сказать: «мы вне политики, отстаньте от нас». Ровно в этот момент к вам начнут приставать: ведь всем интересно, где сейчас находятся границы политики. И Высшая школа экономики который год мучается с этой проблемой. Как только она заявляет, что она вне политики, немедленно прибегают люди, которые начинают оспаривать, что политика находится здесь, а не там. Поэтому это гарантия того, что университет будет торчать в политике по уши.

Мне уже некоторое время кажется, что в администрации университета есть люди, которым выгодны эти постоянные скандалы. Однако сам я считаю, что это было бы нежелательно. То есть я поддерживаю идею эвакуировать университет из горячей политической дискуссии. Университет – достаточно консервативная институция, и это правильно. Совершенно ни к чему, чтобы он постоянно был на первых полосах медиа из-за того, что ему со всех сторон рассказывают, что он на неправильной стороне баррикад. Это мешает работать, создает лишнее давление на студентов и профессуру, запускает совсем нехорошие вещи вроде политических чисток – а за этим уже неизбежно следует прямое перенесение политики в аудиторию, это беда. Так что по логике, если тебе не хочется всего этого, то разумно остановиться и перестать делать то, что это провоцирует.

Университет может делать важные вещи, которые он делает во многих странах: он может быть площадкой для публичных дискуссий, поскольку в университете есть уникальная возможность ставить рамки для таких дискуссий, цивилизовать их и рационализировать, то есть требовать перевода политических слоганов в какие-то аргументы. Они могут быть не только строго рациональными, ведь полемика никогда не сводится только к аргументам. И все же стены университета создают некоторые рамки, заставляют искать доводы, искать общий язык. Он может и должен так работать, на мой взгляд. И это продуктивный подход к тому, чтобы отделять университет от политики.

Однако для этого нужно не закрывать в ужасе глаза, когда кто-то говорит о политике, а делать ровно то, чего требовал Макс Вебер, а именно – рефлексировать собственное положение в политическом пространстве. Не притворяться, что если ты в университете, то ты никакой политикой никогда не занимаешься, а четко осознавать свою научную позицию и свою политическую позицию, понимать, какая между ними связь. Дальше ты можешь заниматься активной политикой, как это делал тот же Вебер, или не заниматься ей – это уже твой личный выбор. Но делать вид, что у тебя нет политической позиции и ты «за все хорошее», – и это возвращает нас к началу нашего разговора – точно ущербная позиция, которая будет работать против самой себя.

«У нас в России не левые и правые, у нас в России Путин»

Вы упоминали демократию как сюжет и большую тему. Это понятие многозначное. В этой большой перспективе вы делали доклад на семинаре А.Л. Зорина с явной критикой плебисцитарной версии демократии. Cлово много использовалось и отчасти девальвировано. Что в нем для вас ценного?

Ценно указание на возможность коллективного самоуправления. Демократия – это свобода плюс равенство. Это значит – коллективное самоуправление. Мы признаем, что подлинная свобода возможна только совместно и только если мы сами определяем свою жизнь. И эти две вещи надо друг с другом совместить. Я исследую, как из современной констелляции политических событий может зародиться какой-то более демократический проект.

Плебисцитарная демократия важна потому, что она сегодня оккупировала наше мышление о демократии. Мы думаем о том, как вернуть власть народу, и говорим: «А давайте просто по всем вопросам будем голосовать». Это не просто не демократическая, но антидемократическая по своим истокам идея, и чтобы разблокировать политическое воображение, нужно исследовать эту плебисцитарную демократию, выяснять, откуда она взялась, как она устроена на уровне технологий и идеологии, во что она может превращаться.

Как я понимаю, левая мысль вам хорошо близка и знакома. Есть ли сегодня в демократическом проекте прямая аффилиация с марксизмом или с постмарксизмом? Или это уже самостоятельная традиция, скажем, республиканская? В другом изводе это может быть анархизм как сверхзадача.

У демократической традиции интересная судьба – начиная с Афин она существовала скорее в практике, чем в ясно сформулированной теории. То, что мы знаем об афинской демократии, мы в основном знаем со слов ее противников. Потому что демократия – это исходно власть бедных или, в другой трактовке, власть каждого. А каждый не пишет книг, и бедный – тем более не пишет. Книги пишут богатые и образованные. Поэтому на протяжении многих веков «демократия» была ругательным словом для 90% политической мысли, включая и республиканцев. Ситуация изменилась только в XIX веке – однако при этом поменялось и значение слова «демократия». Так что когда стало модным называть себя «демократом», слово уже обозначало скорее социальное равенство, чем народное правление. Впрочем, параллельно появились и новые возможности для демократической мысли.

Маркс обычно не считается ключевым для теории демократии мыслителем, хотя в ранних работах, особенно в одной из версий «Критики гегелевской “Философии права”», у него есть радикально демократическая идея о том, что демократия – это «разрешенная загадка всех режимов», то есть что в основе любого режима на самом деле находится демократия. Это сильнейшая мысль для своего времени, она обосновывает возможность в любой момент вернуться к демократии и утверждает право народа на снос любого режима. Впоследствии многие марксисты и постмарксисты обращались к проблемам демократии – но слово стало настолько популярным, что кто только к ним ни обращался.

Само по себе различение на «левое» и «правое» сегодня на 90% бесполезно, а чаще всего и вредно, особенно здесь и сейчас. У нас в России не левые и правые, у нас в России Путин. На этом фоне собираются люди и начинают вести догматические споры о том, что лучше – коммунизм или либертарианство и нужно ли национализировать всю собственность или проводить люстрации. Алло, вас никто не спрашивает.

Но и за пределами России бессмысленность этого различения все более очевидна. Сложно не видеть, что реальную повестку задают кросс-спектральные политики, которые бьют по технократическому консенсусу с помощью ситуативных лево-правых альянсов. Конечно, при изучении политической мысли эти оппозиции надо держать в голове. Однако если в последние десятилетия условно «левая» мысль и была в чем-то интереснее, то лишь потому, что она быстрее преодолела интеллектуальный паралич 1990-х с «концом истории», «концом идеологии» и так далее. Во многом, впрочем, опираясь при этом на «правую» мысль предшествующих эпох. Ведущие «левые» мыслители вроде Агамбена и Лаклау очень многим обязаны Шмитту, а сегодняшние «новые правые» внимательно штудируют Грамши, чтобы создать собственный 68-й. Политфилософ обязан знать все ключевые аргументы.

«Искусство политмыслителя в том, чтобы уметь перемещаться между разными уровнями разговора»

Получается, что это ситуация, в которой, с одной стороны, есть какие-то старые схемы и оппозиции, а с другой, возможно, происходит какая-то трансформация, но нет новых схем для ее описания; а, возможно, это новая ситуация долгосрочной многомерности.

Есть два уровня. Один уровень связан с актуальной политикой – она всегда требует понятных оппозиций, вокруг которых люди могли бы структурироваться. К примеру, пропаганда нам предлагает оппозицию «патриоты против либералов». Никто не понимает, кто такие патриоты, кто такие либералы. Либерал – слово, которое в России вообще не имеет никакого смысла. Но, разумеется, оппозиция нужна, без нее не будет политического противостояния. Но реальная политическая борьба – это не борьба между «патриотами» и «либералами», это борьба оппозиций. Если ты «либерал» в сегодняшней парадигме, то ты никогда не выиграешь у «патриотов», потому что парадигма так сконструирована, чтобы ты не мог выиграть. Выиграет тот, кто изменит условия игры, кто сумеет навязать новую оппозицию. И тут мы выходим на второй уровень, на котором работает политфилософия. Она из множества разных традиций составляет то, что может сработать сегодня, в том числе и новые оппозиции. Если угодно, искусство политического мыслителя в том, чтобы уметь между этими уровнями перемещаться.

Вы упоминали Штрауса. Я бы тут такую сконструировал оппозицию между политическими философами. Одни говорили бы о некоторой эзотеричности, неполной прозрачности философии для большинства людей. Другие акцентировали необходимость открытой аргументации, рационального обмена со всеми гражданами. Условно – Лео Штраус, Маркс, Шмитт и так далее говорят, что по некоторым причинам мы не можем до конца убедить другого. С другой стороны – Арендт, Хабермас, Ролз и Петтит говорят, что мы должны полемизировать. И если я вас правильно понял, важна именно связь уровней, коммуникация и между мыслителями, и с общественным мнением и так далее. И тогда важно общее рациональное поле аргументов?

Это две разные стороны одной работы. Шмитт был блистательным полемистом, а Хабермас пишет книги, которые можно прочитать только при очень основательной подготовке. Так что здесь нет нужды делать выбор. Я точно не согласен со Штраусом, что обязательно нужно говорить на каком-то птичьем языке. Хотя, конечно, бывают трудные времена, когда это приходится делать.

С одной стороны, у политической мысли есть публичное измерение. Не всякий мыслитель выходит на Агору, но даже у тех, кто пытался и пытается действовать через воздействие на правителей, возникает сложная риторическая задача убеждения: как говорил Цицерон, «одного лишь разума едва ли будет достаточно». С другой стороны, есть задача концептуализации, выработки понятий для структурирования мира. И если ты занимаешься концептуализацией, то у тебя возникает жесткий концептуальный язык – как его можно понимать со стороны? Тут надо сложные книжки читать. Это не эзотерическое письмо в полном смысле слова: не то чтобы ты должен был войти в какую-то секту, чтобы его понять. Но получить образование, научиться мышлению, включиться в язык – без этого никак.

Но этот язык заведомо адресован ограниченному кругу.

Да, но в этом нет большой проблемы. Обыденные политические языки подключены к нему – ведь именно он создает и переизобретает словарь для них. Здесь нет непреодолимой преграды. Если она возникает, то политическая философия становится стерильной.

«У любого политика в голове всегда кто-то сидит»

При каких условиях политическая философия становится частью общественного и политического процесса, а при каких она остается чисто академической дисциплиной? Когда Владимир Ленин пишет трактат по политической философии – это один тип. Или отцы-основатели американской республики что-то обсуждают. Когда кто-то пишет историю политической философии Юма в Советском Союзе, он может что-то иметь в виду и у него могут быть свои политические соображения, но никакого реального веса и общественного резонанса это здесь и сейчас не имеет.

Никогда политическая философия не была чисто академической дисциплиной. Эмпирически второй случай возможен, но эти люди сами не понимают, чем занимаются. Если кто-то действительно пишет историю политической философии Юма просто потому, что ему интересно что-то написать про Юма, то это юмофилия, а не философия.

Советские исследователи, занимаясь «критикой буржуазной мысли», создавали философские проекты, часть из которых сработала и продолжает работать до сих пор. Люди сидели в спецхранилищах и конспектировали какого-нибудь Парсонса – а потом как-то вышло так, что сегодня все учебники обществоведения прошиты Парсонсом, и в итоге все кричат, что Парсонс умер, а у нас (не у ученых даже, а в обыденном сознании) в голове настолько плотно засели его структуры, что мы заплачем, когда узнаем, кто и зачем их создавал. Вся российская верхушка ходит и с важным видом рассказывает, что у нас «свои, особые ценности». Им невдомек, что через них в этот момент говорит американский либерал эпохи маккартизма, который совершает над ними акт колониального насилия и посмеивается. А все благодаря людям, которые молча и упорно писали рефераты.

Если смотреть на большую рамку, то есть ситуации, когда политическая философия как деятельность становится востребованной или сами политические философы «лучше работают», так что их слова начинают больше весить, а есть ситуации, в которых в целом это значение минимально. И, конечно, кто-то советует и пишет доклады для членов политбюро, а кто-то не советует.

Актуальный вопрос. Базовый принцип хорошо сформулировал Кейнс: у любого политика в голове всегда кто-то сидит. Всегда, не бывает по-другому. Всегда есть какой-то теоретик, какой-то академик, никому не известный писака, который что-то накропал несколько веков назад.

Но даже если так, то все равно надо признать, что времена бывают разными. Бывают моменты, когда, грубо говоря, Ленин приходит к власти, а бывают моменты, когда люди пишут условные бумаги и ничего не происходит, вообще ничего: есть какой-нибудь Лукашенко, и все, и непонятно, что по этому поводу делать. Здесь действительно возникает интересный вопрос, и на него есть разные ответы. Один ответ такой: ребята, вы плохо работаете, кто-то работает лучше. Это неплохой ответ. Но я не уверен, что он полностью правильный. Другой ответ состоит в том, что все-таки политфилософ – это не демиург, который щелкнул пальцами, провел хорошую работу, и дальше все начинает работать как механизм. Все-таки мы только улавливаем тенденции и даем им имена – называем то, что зреет и пока немо. Тем самым мы можем ускорять и усиливать их, но они все равно требуют времени.

Если мыслить в этой перспективе, что так или иначе «в голове кто-то сидит», то, я думаю, важно, чтобы был готовый канон и какое-то общее поле текстов, которые «надо прочитать». Прагматически это оказывается очень важным: если у тебя в стране есть некоторый набор текстов, которые все, кто может попасть во власть, прочитают, у них в голове будет сидеть одно и то же каким-то образом. И наоборот, отсутствие этого канона… В России, мне кажется, на сегодня мы вообще не знаем, что прочитал Владимир Путин или тот, кто придет следующим. Точнее, это результат непредвиденных обстоятельств, общество этим вопросом не озаботилось.

Нет, ну кое-что мы знаем о круге чтения президента. Было бы хорошо прочитать прицельное исследование на эту тему, но в целом мы знаем, какие идеи ему заходят в голову, мы знаем основные формирующие тексты. Что же касается канона, то тут всегда есть мечта о гегемонии, связанная с тем, что давайте мы сделаем канон и пусть люди будут читать только канон, пускай даже он будет какой-нибудь плюралистичный, но давайте лишних идей туда не пускать. Сомневаюсь, что это сработает.

У меня все-таки нормативный тезис другой: не то чтобы не пускать, а давайте прочитаем что-то общее. Чтобы было что-то общее, что мы все прочитали. Как мне кажется, в России мы мало прочитали общего на уровне политфилософии. (Может, сейчас это меняется.) Это чисто технически ослабляет и осложняет коммуникацию. Снижает нашу способность договариваться и просто понимать друг друга.

Наверняка это во многом так. Я понимаю, откуда берется идея: смотришь на условные США, где все еще в школе читали избранные места из отцов-основателей, и понимаешь, как люди умеют хранить общую традицию. Но всегда ли это будет давать желаемый эффект? Близкий исторический пример такого гуманного, казалось бы, навязывания канона – это послевоенное время в странах типа Америки и Германии. Но смотрите, чем это все заканчивается. Появляются люди, которые говорят: зачем вы нам весь этот шлак скармливаете? Значит, не совсем сработало.

Но это же не решение на все времена, это нечто, что на 30–40 лет позволило иметь какие-то ориентиры. Я учился во Франции, мне много чего не нравилось чисто идеологически – во Франции я перестал быть левым, глядя на французских левых, удивившись степени лицемерия этого дискурса. Но хотя я в этом смысле, видимо, застал не самую яркую фазу расцвета, понятно, что есть корпус людей, которые находятся в крупных компаниях, в общественных организациях, в государстве, они прочитали реально большое количество общих текстов. Есть, конечно, подрывные авторы, которые бросают вызов, но которые затем тоже становятся частью канона. Бурдьё стал частью канона, на которого в конце 1990-х уже нужно было ссылаться, хотя сам этот фактически гегемонический дискурс все еще представлял себя подрывным. То есть либо кто-то «нашептывает», либо у вас функция random, и черт его знает, кто кому что «нашептал».

Я понял идею и отчасти поддерживаю ее. То, что в принципе общий бэкграунд как-то упрощает коммуникацию, – очевидно. Но у меня есть сомнения, что это как-то линейно работает. Если нас сейчас всех заставят Ивана Ильина читать – что, это начнет работать? Не начнет.

Дело в том, что это не задача для методического совета, который соберет экспертов и сформирует список книг, которые все будут читать в школе или университете в обязательном порядке. Сначала должна быть восстановлена какая-то стержневая традиция, на которой это будет держаться. В начале 1990-х огромными тиражами начали издавать «Открытое общество и его враги» Карла Поппера – как раз с тем, чтобы все прочитали. Итог мы знаем. Дело не только в том, что это просто слабая книга, но в том, что она не указывала ни на какую отечественную линию мысли, вокруг которой можно было бы выстроить политический проект. Чтобы синтезировать этот канон, нужно сначала осмыслить и утвердить Россию как политический проект с собственной повесткой – чего пока нет и в помине. Это как раз задача для политической философии.

 

 Интервью с философом Григорием Юдиным

Интеллектуалы, исходный бэкграунд, «междисциплинарным».

самое главное – это проблема, которой ты занимаешься,

заново решает вопрос о добре и зле.

Историк способен увидеть в историческом материале только то, что высвечивается с его специфической точки зрения – а это всегда точка зрения человека конкретной культуры, конкретной эпохи и конкретных ценностей. Другой историк через двадцать лет увидит другое.

вбила себе в голову, что существует какая-то объективная конечная область смыслов, сформированная современными либерально-демократическими обществами, и можно просто изучать эту конечную область смыслов, не имея никаких нормативных позиций. Все это – предпосылки либерального мировоззрения, и невозможно работать в этой рамке, не утверждая тем самым этого мировоззрения. Позиция «я просто изучаю объективную динамику режимов, а кто там победит, мне все равно» – это наивная позиция. Ты уже выбором своей терминологии показываешь, что тебе не все равно. Если ты не хочешь управлять своим языком, рефлексировать его – то язык будет управлять тобой. Проще всего использовать тех, кто думает, будто находится вне игры.

Все эти люди, которые долгое время говорили, что они объективные ученые и у них нет никаких нормативных позиций, пишут яростные манифесты, рассказывают, что демократия под угрозой.

Чтобы подытожить: мы, разумеется, все живем в нормативном мире, и мы все имеем дело с фактами, поэтому любая наука имеет дело и с тем и с другим, но надо уметь между этими вещами проводить различие.

нормативность неизбежно встроена в социальное знание. рефлексия над своей позицией гражданина и активное конструирование, которое органично для политического философа, но которое в исторической работе смотрелось бы странно.

философа-демиурга, который читал эту псевдообъективную чушь, а потом решил сотворить новую реальность.

Если говорить о том, чем философ отличается, то у философа обычно больше развита способность видеть относительность различных культурных проектов.

Мне интересно то, что происходит с демократией, моя область – это теория демократии. Демократия сегодня в интересном положении: с одной стороны, это вроде как общий знаменатель, все хотят быть демократами, а с другой – есть общее ощущение, что демократии сильно не хватает, и пропало всякое согласие по поводу того, что это такое. понять, откуда взялась сегодняшняя версия демократии, какие у нее ограничения и как ее можно менять, что конкретно в нынешних условиях можно предложить для того, чтобы у народа было больше власти.

В России есть ли актуальные полит-философские работы, которые для вас важны? Современные или в прошлом.

«Транзитология». Господствующий экономизм, теряет кредит доверия

Человек стал рассматриваться в первую очередь как потребитель или предприниматель, как конкурентный агент, блюдущий прежде всего свою выгоду.

экономическая философия. не надо путать личную вражду с публичной полемикой.

наступление агрессивного обскурантизма с одной стороны и агрессивного сциентизма с другой обострило интерес к нормальной политической философии науки, которая способна давать ответы на вопрос о том, какое место наука должна занимать в обществе и на чем держится ее легитимность.

руководство объективно находится в сложном положении – между молотом геронтократической элиты и наковальней студенческого свободолюбия и гнева.

отказ от того, чтобы думать. мы при этом не определяем, что значит быть «вне политики», и манипулируем этим как хотим. Мы видим, что как систематическая позиция это не работает и приводит к деструктивным последствиям; мы не можем просто сказать: «мы вне политики, отстаньте от нас».

площадкой для публичных дискуссий, поскольку в университете есть уникальная возможность ставить рамки для таких дискуссий, цивилизовать их и рационализировать, то есть требовать перевода политических слоганов в какие-то аргументы. И это продуктивный подход к тому, чтобы отделять университет от политики.

рефлексировать собственное положение в политическом пространстве. Но делать вид, что у тебя нет политической позиции и ты «за все хорошее», – и это возвращает нас к началу нашего разговора – точно ущербная позиция, которая будет работать против самой себя.

плебисцитарной версии демократии. Ценно указание на возможность коллективного самоуправления. Демократия – это свобода плюс равенство. Это значит – коллективное самоуправление. Мы признаем, что подлинная свобода возможна только совместно и только если мы сами определяем свою жизнь. И эти две вещи надо друг с другом совместить. Плебисцитарная демократия важна потому, что она сегодня оккупировала наше мышление о демократии. Мы думаем о том, как вернуть власть народу,

демократия – это исходно власть бедных или, в другой трактовке, власть каждого, слово уже обозначало скорее социальное равенство, чем народное правление.

в основе любого режима на самом деле находится демократия. Это сильнейшая мысль для своего времени, она обосновывает возможность в любой момент вернуться к демократии и утверждает право народа на снос любого режима.

реальную повестку задают кросс-спектральные политики, которые бьют по технократическому консенсусу с помощью ситуативных лево-правых альянсов. интеллектуальный паралич

«Искусство политмыслителя

новая ситуация долгосрочной многомерности.

Выиграет тот, кто изменит условия игры, кто сумеет навязать новую оппозицию.

мы должны полемизировать.

как говорил Цицерон, «одного лишь разума едва ли будет достаточно».

политическая философия становится стерильной.

«У любого политика в голове всегда кто-то сидит»

При каких условиях политическая философия становится частью общественного и политического процесса, а при каких она остается чисто академической дисциплиной; но никакого реального веса и общественного резонанса это здесь и сейчас не имеет.

в обыденном сознании

Вся российская верхушка ходит и с важным видом рассказывает, что у нас «свои, особые ценности». Им невдомек, что через них в этот момент говорит американский либерал эпохи маккартизма, который совершает над ними акт колониального насилия и посмеивается.

мы только улавливаем тенденции и даем им имена – называем то, что зреет и пока немо. Тем самым мы можем ускорять и усиливать их, но они все равно требуют времени.

Что же касается канона, то тут всегда есть мечта о гегемонии, связанная с тем, что давайте мы сделаем канон и пусть люди будут читать только канон, пускай даже он будет какой-нибудь плюралистичный, но давайте лишних идей туда не пускать. Сомневаюсь, что это сработает.

Снижает нашу способность договариваться и просто понимать друг друга.

зачем вы нам весь этот шлак скармливаете? Но это же не решение на все времена, это нечто, что на 30–40 лет позволило иметь какие-то ориентиры. удивившись степени лицемерия этого дискурса. либо кто-то «нашептывает», либо у вас функция random, и черт его знает, кто кому что «нашептал».

как-то линейно работает. Сначала должна быть восстановлена какая-то стержневая традиция, на которой это будет держаться. Чтобы синтезировать этот канон, нужно сначала осмыслить и утвердить Это как раз задача для политической философии.

https://republic.ru/posts/99753?utm_source

«Спин-диктаторы: Меняющийся облик тирании в 21-м столетии»

by Sergei Guriev, Daniel Treisman

Видимость и суть

Общеизвестно, что главные тираны 20-го века Гитлер, Сталин и Мао правили с помощью насилия, страха и идеологии. Но за последние десятилетия возник и развился новый тип информационно искушенных властителей-автократов, которые умело приспосабливаются к новому глобальному мироустройству. Такие правители, как Владимир Путин, Реджеп Эрдоган и Виктор Орбан массовым репрессиям предпочитают намеренное искажение информации и симулирование демократических процедур. Они и подобные им раскручивают фальшивые, искаженные новости, создавая ложную картину мира, которая помогает им зомбировать избирателей и выигрывать выборы.

Дэниел Трейсман (Daniel Treisman) – профессор политических наук Калифорнийского университета- рассказал, что несколько лет назад их с Сергеем Гуриевым (Sergei Guriev), профессор экономики в Школе политическихв наук,- заинтересовала эволюция авторитарных режимов. В 20-м веке диктаторы правили в своих странах, насаждая официальную идеологию и подкрепляя ее жестоким насилием и атмосферой страха. Примерно так же, только с меньшим упором на идеологию, правили такие деспоты минувшего века, как Пиночет, Иди Амин и военная хунта в Аргентине.

Но автократы 21-го века, такие как Владимир Путин, Уго Чавес, Виктор Орбан, Ли Куан Ю и Альберто Фухимори, во многом отличаются от своих предшественников, даже внешне. Они предпочитают деловые костюмы, а не военную или полувоенную форму. Как правило, они практикуют меньше насилия и у них нет такой опоры на идеологию, как раньше. Хотя их объединяет антизападная направленность, они часто пытаются имитировать демократию, поддерживая видимость цивилизованности. Впрочем, это не значит, подчеркнул Дэниел Трейсман, что диктаторы старого типа перестали существовать. Они есть – достаточно назвать Башара Асада и Ким Чен Ына.

Типы правления

В новой книге, отметил Трейсман, проводится сравнение двух типов авторитарного правления. Первый, который они назвали «диктаторы страха» (Fear Dictators), опирается преимущественно на насилие и идеологию. Второй тип –«спин-диктаторы» (Spin Dictators) – опирается в большей степени на манипулирование информацией в массмедиа и на провластную пропаганду. В таблице, которую он привел в качестве иллюстрации, наглядно видно, что именно этот новый тип авторитарного правления обошел по распространенности «диктатуру страха». «Спин-диктаторы» используют «риторику компетентности», манипулируя информацией и убеждая избирателей поддерживать их и голосовать за них на выборах как за успешных лидеров.

Почему «спин-диктатуры» стали доминировать в 21-м веке в странах с авторитарной природой власти? Как пояснил Трейсман, причиной тому – комбинация модернизации и глобализации. Тираны вынуждены приспосабливаться к новой реальности, где на первый план выходят высокие технологии и электронные коммуникации.

Существуют и переходные, промежуточные модели, заметил профессор Трейсман. В первую очередь, это президент России Владимир Путин, который до недавнего времени был «спин-диктатором». Он маскировал политическую природу преследования им оппозиции, опираясь на ложь и фейки в СМИ. Но недавнее демонстративное ужесточение карательной политики в России, и, главное, вооруженная агрессия против суверенной Украины, несомненно, переводят Путина в разряд «диктаторов страха».

Возвращение страха

Директор Дэвис-центра Александра Вакру (Alexandra Vacroux) спросила у Сергея Гуриева, как он объясняет эволюцию режима Путина, который к 2012-2014 годам явно отдал предпочтение «диктатуре страха», постепенно заменяя ею относительно мягкую «спин-диктатуру».

Как пояснил Гуриев, первую половину своего пребывания у власти Путин делал акцент на экономическом процветании населения как на главной цели своего президентства. Но по мере того, как он постепенно консолидировал политическую власть в стране, как позволял своему ближайшему окружению аккумулировать гигантские состояния, как дал расцвести пышным цветом коррупции на всех этажах общества, эта перспектива сошла на нет. Недовольство в народе нарастало.

«Обеспокоившись снижением популярности, – продолжал Гуриев, – Путин решил поправить рейтинг захватом Крыма. Он и нынешнюю войну в Украине представлял себе как повторение крымской «спин-войны» – без больших жертв, без ведения боевых действий, без резкого противодействия со стороны Запада. Он даже не уничтожил перед войной последние островки независимых медиа, полагая, видимо, что победоносная кампания продлится 3–4 дня и в ликвидации оппозиционных источников информации нет насущной необходимости. Убедившись, что он жестоко просчитался в своих расчетах, Путин тут же ввел военную цензуру и прихлопнул последние независимые медиа».

Оценивая нынешнюю ситуацию в России, профессор Гуриев сказал: «Мы все-таки еще не окончательно вернулись в сталинскую эпоху. Так, до сего дня россияне имеют доступ к YouTube, где нет никакой политической цензуры. Мы с Дэном закончили эту книгу в мае прошлого года и включили в нее данные опроса «Левада-центра», согласно которому более половины россиян опасаются возвращения сталинских репрессий. И это признак существенной трансформации общественных настроений. В Россию вернулся страх. Примерно такую же трансформацию пережила Венесуэла, где «спин-диктатора» Чавеса сменил «диктатор страха» Мадуро. Возможна, впрочем, и обратная динамика. Возьмите, к примеру Эквадор и Армению, где «спин-диктатуру» сменили демократические формы правления»….

«Полагаю, что снова одурачить людей, представ перед ними как бы обновленным демократом, Путину не удастся, – ответил Гуриев.Я базирую свои выводы на наших с Дэном эмпирических моделях, хотя и отдаю отчет, что в случае Путина возможны неожиданности».

«Роль личности лидера очень важна, – заметил профессор Трейсман, – Путин мог избрать иной путь, но избрал диктатуру страха».:

https://www.golosameriki.com/a/spin-dictators-book-presentation/6531100.html


Ход царем

Тайная борьба за власть и влияние в современной России. От Ельцина до Путина

Илья Жегулев

https://www.litres.ru/ilya-zhegulev-315875/hod-carem-taynaya-borba-za-vlast-i-vliyanie-v-sovreme/

 


Nav komentāru:

Ierakstīt komentāru